Устная история (1960-е) - ч.1
Jan. 13th, 2009 06:49 pmВ свое время мне очень понравился очерк некоего Алексея Смирнова "Калитниковское кладбище". Хочется полностью перепостить его здесь, хотя и длинновато.
«Алексей Смирнов
КАЛИТНИКОВСКОЕ КЛАДБИЩЕ
В зимний сезон 1962-1963 гг. я заканчивал графический факультет Московского Суриковского института и писал для себя большие жанровые картины из быта московских чудовищ. В Суриковском институте я учился в мастерской Евгения Адольфовича Кибрика – здорового мощного еврея, который в молодости профессионально занимался боксом, но ему больше приглянулась карьера художника. Отец Кибрика жил в маленьком южном городке Малороссии, скупал у селян хлеб, но потом прогорел, доверяя людям по старой памяти деньги без расписок на слово. Кибрик уехал из своего городка в Петроград, поступил в Академию художеств в мастерскую Филонова и стал его самым талантливым учеником. Потом он разочаровался в Филонове и сжег все свои прекрасные работы, уцелело только несколько рисунков. Бросив филоновщину, он начал подражать мирискусникам, Босху, Брейгелю и в свете своих подражаний сделал очень хорошие иллюстрации к «Кола Брюньону» Ромена Роллана, которые тому очень понравились. Так Кибрик попал в фавор, был представлен Горькому, бывал у него и потом вышел в академики. Был он подлинный демократ, здоровяк и человек очень хороший. Он потом ударился в ленинскую тему, делал литографии с Лениным и Сталиным. Две его литографии вошли в хрестоматию: Ленин провозглашает «Есть такая партия!» и Ленин несет бревно на первом субботнике в Кремле. Став официозом, Кибрик выбился из страшной нужды. В двадцатые годы он делал в аптеках надписи на бутылках с лекарствами. Его лучшего друга по мастерской Филонова Митю такая жизнь довела до чахотки и смерти, а Кибрика спасло железное здоровье. Но с тех пор Кибрик говорил только о деньгах и о том, что теперь советская власть финансирует искусство, а в двадцатые годы художники ходили голодные. Внешне он был похож на пожилого американского бизнесмена., как их тогда изображал в «Крокодиле» уцелевший от расстрела родной брат Михаила Кольцова Борис Ефимов. И Кибрик, и Ефимов – оба евреи, оба мэтры, но как они различны! Кибрик – душа-человек, а Борис Ефимов – ядовитый красный змей. Кибрик ни в чем не замарался, а Ефимов причастен ко многим нехорошим красным делам и тайнам. Почти столетний Ефимов по сей день здравствует. Крупный, мощный, с большим выпуклым лбом и горбатым носом в роговых очках, всегда обычно потный Кибрик, сняв пиджак и оставшись в рубашке с подтяжками, обучал нас так: садился за наш мольберт и исправлял конструкцию фигуры, абсолютно безжалостно относясь к карандашной красоте рисунка.
У Кибрика был приятель Борис Александрович Дегтярев. Он вел параллельную мастерскую книжной графики. Дегтярев был образчиком всяческой мерзостности и гнилостности. Дегтярев был среднего роста, с усиками, без подбородка, и был похож на пожилого жеманного сутенера. Дегтярев был из офицерской дворянской семьи, его отец-полковник дружил с моим генералом-прадедом и они по ночам на Никольской часто играли в карты. Прадед был выдающийся картежник и как артиллерист-математик любил создавать особые карточные схемы и системы. Полковник Дегтярев воевал у Деникина и Врангеля, потом перебрался с семьей в Москву, у него была жена и два сына, и он как-то уцелел и умер своей смертью, что было само по себе удивительно. Борис Дегтярев учился с моим отцом во ВХУТЕМАСе и в частной студии Кардовского, научился там неплохо рисовать и делать технически очень тонкие карандашные миниатюры в духе Сомова. Был он законченным педерастом, но в молодости из соображений карьеры сошелся с еврейкой – редактором Детгиза мадам Содомской. Я в своих жизненных зигзагах однажды попал в гости к ее довольно красивой полной дочери. У нее была комната в коммуналке. Под кроватью ее ложа лежали работы Кибрика и Дегтярева с их надписями, подаренные ее уже тогда покойной матери. От отца я знал, что Дегтярев долго жил с этой еврейской дамой, потом ее подсидел и пролез на ее место. Из Детгиза Дегтярев сделал выдающуюся кормушку, где подъедался целый ряд близких ему авторов, в том числе и Кибрик. Так что дружба Кибрика с Дегтяревым носила сугубо прагматический характер. Интересно, что Дегтярев сделал свою карьеру тоже через Горького. Он сделал иллюстрации к ранним рассказам пролетарского классика, где изобразил какого-то субъекта со свиньей. Горький увидел это изображение и заплакал – так был похож человек со свиньей на реальный прототип. Помог Дегтяреву и слепой красный юрод Островский, тоже заплакавший, когда он пальцами нащупал на обложке своей книги рельефный штык. Обложку делал Дегтярев. У Дегтярева учился знаменитый ныне певец гнусных советских коммуналок и принудительно изготовленных стенгазет Илья Кабаков, долгие годы кормившийся детскими книжками. Дегтярев вечно путался со своими шоферами, наглыми откормленными педерастами, и приводил в свою мастерскую позировать педиков-натурщиков – надушенных, завитых и с перламутровым педикюром. Детгиз испокон века помещался в доходном доме на Лубянской площади прямо напротив зловещего куба КГБ.
В этом же доме у Дегтярева была квартира. Родня у Дегтярева издавна работала в НКВД и, наверное, открытый древнеримский образ жизни Боба (кликуха Дегтярева) как-то обогревался этой мощной организацией. Брат Боба Василий Александрович был композитором, он был женат на своей красивой темноглазой двоюродной сестре и был наследником русского симфонизма. Я довольно близко знал его семейство и, в отличие от своего брата, это были очень консервативные и очень достойные люди, вполне нормальной сексуальной ориентации. От них я знаю любопытную деталь одной эвакуации их семьи от красных. Белый полковник с женой и двумя мальчиками хочет посадить семью в переполненный товарный поезд, красные уже в городе. Их не сажают, белые солдаты не хотят подвинуться. Полковник срывает с солдата винтовку и приставляет к груди солдата на подножке. Те с неохотой их пропускают. На примере семьи Дегтяревых видно, как бывшие люди приспосабливались жить при большевиках. Та же Любочка Орлова, дочь помещика, путалась с иностранцами, таскалась за валюту по кабакам. Взяли ее в кино снимать только потому, что у нее были импортные шмотки, заработанные своим телом. В общем, так называемая советская культура возникла из подлости, желания выжить, приспособляемости и из сломанных талантов. Кто половчее, кто поподлее, тот и выживал и занимал место под беспощадным красным солнцем. У Боба Дегтярева в мастерской царил пидерский стиль нежного воздушного рисунка, женских обнаженных моделей туда вообще не приглашали. Из мужских отбирали жирненьких среднего роста мужичков без ярко выраженной мускулатуры. Детгиз был заповедником графической педерастии. Все эти цари Салтаны, золотые рыбки, Дюймовочки отдавали конфетным пидерским привкусом. Среди советской художественной интеллигенции в этом особом придворном холуйском мирке были такие заповедники пидерства: в Детгизе, в Большом балете и его школе, на «Мосфильме», в некоторых театрах, а также в русской православной церкви, где КГБ поощрял иерархов сожительствовать с келейниками – легче вербовать в агенты, пристегивая цепь доносительства к гениталиям. Периодически по Москве проносились слухи о международных съездах передастов и о тех деятелях культуры, которые являются старейшинами в закрытых цехах общин гомиков. При горбачевской перестройке и при ельцинской демократии эти подпольные явления проросли и расцвели, как мухоморы, пышным цветом. Хотя для России это все-таки чисто импортная экзотика, и праздничные шествия под музыку педерастов и лесбиянок по нынешней полуголодной Москве вряд ли возможны. Дегтярев очень любил Обри Бердслея, Оскара Уайльда, нашего чахлого Костеньку Сомова с его пенисами в кружевных оборочках. Увлекался он и современными западными писателями типа Жана Жене. Близкий его родственник долго работал на Лубянке в тамошней закрытой библиотеке и носил оттуда запретные издания. Баловался Дегтярев и левыми западными писателями.
Я помню, как он разрешил делать диплом Кириллу Соколову по роману Эльзы Триоле чуть в левоватом французском духе. Сейчас Кирилл Соколов живет в Англии и делает там мрачные литографии. Но вот с художником Виталием Соповым, здоровенным громилой, бывшим сотрудником милиции, потом переменившим фамилию на Линицкого и ставшим ныне монахом, у Дегтярева вышел конфликт. Он долго не хотел его выпускать на диплом за религиозные линогравюры к «Братьям Карамазовым». А про Кибрика и говорить нечего. Он ужасно до смерти всего боялся и, как многие максималисты двадцатых годов (а он был таким), потом круто переменился и стал столпом соцреализма. Кибрик заставлял студентов, и особенно дипломников, рисовать советских красномордых рабочих, любимым его учеником стал Попков. Он иногда приходил по старой памяти в мастерскую со своей женой Кларой. Попков рисовал в московском суровом стиле жуткие синюшные хари рабочих. Был тогда в Москве такой грубый зловещий стиль: Обросов, Салахов, братья Никоновы, Попков. В это время писал свою «Братскую ГЭС» Евтушенко, и все ждали, что наступит эпоха суровой пролетарской правды и всеобщего равенства. Как же, дождались! Попков красиво по-русски и умер: напился пьяным и стал ломиться в такси, где сидел инкассатор. Инкассатор был тоже пьян и застрелил наповал Попкова. В это время всячески восхвалялся ВХУТЕМАС, левачество, жуткое рыло Маяковского с жеваной папиросой висело во многих квартирах. Под Маяковского явно косил бородавчатый, как жаба, Роберт Рождественский. Наш графический факультет размещался в старом здании на Мясницкой, где когда-то был школа живописи, а потом ВХУТЕМАС. Все здание занимали физики, а мы только один коридор. В соседней мастерской плаката, где когда-то была мастерская Фаворского, случайно размуровали стенной шкаф с папками гравюр и рисунков Фалька, Фаворского, Павлинова. Студенты их растащили. Мне тоже досталось несколько литографий Фалька, Рождественского и Куприна: пейзажи с кубами домов и круглыми, как женские бедра, кустами. Так сказать, русский сезаннизм. Я сам тогда из протеста против соцреалистической тугомотины увлекался Сезанном. Сезаннизм – это затягивающее эпигонство, вроде наркомании и курения. Мэтр, упрощая природу, придумал гениальную формулу для бездарей-эпигонов. Под Сезанна легко стилизовать любую тугомотину, и вся Центральная и Восточная Европа ему целый век подражала, заикаясь по-сезанньему. Кибрик заставил меня делать диплом из огромных линогравюр, изображавших северные порты: Мурманск, Архангельск, где я бывал. Эти северные порты, склады мокрой черной древесины поражали меня бесхозной мрачностью, угрюмыми отрешенно-окостенелыми мордами пьяных рабочих и матросни, наглым похабством тамошних девок. Мрачнейший, угрюмейший край. Мрачные и угрюмые гравюры я и нарезал, чтобы получить этот распроклятый диплом, который мне совершенно не пригодился в жизни, так как официальной карьеры я не захотел делать. В эту дипломную зиму у меня была отдушина – мне предложили отреставрировать Храм на птичке, то есть около птичьего рынка на Калитниковском кладбище. Храм никогда не закрывался, это было позднеклассическое сооружение с куполом школы Матвея Казакова и с пристройкой и колокольней середины девятнадцатого века. Внутри храм был закопченный и грязный. Командовал в храме старый церковный жулик Василий Васильевич. Духовенство там было своеобразное: настоятель – бывший обновленец, рыхлый рослый грузный симпатичный старик-пьяница, протодьякон отец Александр, сын обновленческого митрополита Александра Введенского, и молодой батюшка – еврей-выкрест со шрамом от бритвы на цветущем лице. Выкрест-священник суетился, бегал, шустро крестил младенцев и отпевал покойников. Настоятель пил кагор и служил надтреснуто, хрипло, не спеша.
А сын митрополита Введенского весь год сидел на бюллетене и приходил служить только на большие праздники. Служил он прекрасно, голосом и актерским умением Бог его не обидел. Он кончил Духовную академию, был женат на роскошной блондинке в бриллиантах, ездил на своей машине, но был, как многие восточные люди, с ленцой. Внешность он имел жгучую, армянско-еврейскую, как его знаменитый отец. Псевдомитрополит, презревший все традиции православия, взял себе в жены особо страстную темную пролетарскую блондинку из бедной семьи, которая должна была удовлетворять его ужасную похоть. После смерти митрополита с его вдовою жил один одесский церковный жулик, в прошлом сиделый мошенник, которого я знал и который рассказывал о чудовищной похотливости ересиарха и о постельных привычках вдовы, так как ряд лет исправно нес при ней половую трудовую вахту. За это вдова устроила его работать в патриархию, в близкие люди к патриарху Алексию I (Симанскому), что доказывает близость Московской патриархии и обновленческой ереси через общее лубянское начальство, которому они все исправно служили. Патриарх Алексий I (Симанский), будучи архимандритом, одно время сам был в обновленческой ереси. Псевдомитрополит Введенский был культурным человеком, мог, как адвокат, часами красноречиво говорить на любую тему, любил классическую музыку, ходил в консерваторию, собирал старинную европейскую живопись, имел в Сокольниках особняк и из-за своей похотливости сожительствовал с пролетарской кошечкой. У его жены был вид кошечки-блондинки. Я эту пару однажды видел в консерватории. Такой чуть татарский тип, похожий на французских кинозвезд. Среди русских темных пролетарок попадаются такие неутомимые, как моторы, труженицы любви, ранее составлявшие кадровую основу публичных домов. Сейчас, когда блатные «пацаны» и русские проститутки хлынули на Запад, это стало общеизвестным фактом. Все они красятся в блондинок и зовутся Наташами. Псевдомитрополит также участвовал в диспутах с Луначарским в Политехническом музее, выступая на стороне Бога. За Введенским пошла масса духовенства, среди них и будущий патриарх, тогда митрополит, Сергий Страгородский, подписавший печально знаменитую декларацию 1927 года о плотном сотрудничестве Московской патриархии с ВКПб, ОГПУ, НКВД и прочей красной сволочью. Роль обновленческой ереси в отдалении Московской патриархии от дореволюционной православной жизни огромна. Так, нужна большая объективная монография об обновленчестве с привлечением источников из архивов ОГПУ и КГБ.
В свое время князь Перигор Талейран, в молодости епископ Отенский, преподнес Конвенту огромный подарок, не имея на то права, он предложил государству конфисковать церковные земли. Обновленческая ересь первая предложила сотрудничество церкви с большевиками, а потом уже за ней потянулась Сергианская Московская патриархия. Фактическое современное православие Московской патриархии наследует не старой русской церкви, а обновленческой ереси, причем большинство обновленческих священников и иерархов перешло потом в подчинение Московской патриархии. Около алтаря Калитниковской церкви под гранитным памятником в виде черной усеченной круглой колонны, перехваченной кубом, был погребен и сам ересиарх лжемитрополит Александр Введенский. Как мне говорили, Калитниковский храм был последним оплотом обновленчества в Москве. Сам дух обновленчества витал в этом храме, и недаром там служил сын ересиарха. В основе обновленчества, если рассматривать его дореволюционные зачатки (так называемое петроградское живоцерковничество), лежал русский протестантизм, то есть желание реформировать православие и пересмотреть его византийские корни и традиции. И сейчас в современной Москве есть целое движение, которое старается протестантизировать и несколько осовременить православие Московской патриархии. Это движение возглавляет священник Александр Борисов, служащий в храме во дворе ресторана «Арагви», и священник Георгий Кочетков, служащий в храме на Сретенке. С отцом Георгием я знаком, беседовал с ним.. Это прогрессивный священник, умело работающий с людьми. На обоих пастырей Московская патриархия выливает в своей прессе ушаты помоев, не брезгуя откровенной черной клеветой. Паства отца Георгия – московская либеральная интеллигенция, в какой-то степени отец Георгий заполнил ту нишу православия, которую раньше занимал убиенный протоиерей Александр Мень. Но эрудиции покойника отец Георгий не имеет, он берет другим, создав живую молодежную общину, где люди, постоянно общаясь, помогают друг другу выжить в наше трудное время. В те дни, когда я пишу эти воспоминания, пришла скорбная весть, что общину отца Георгия Московская патриархия разогнала, а ему самому служить вообще запретили. Протоиерей Александр Мень вышел из подпольной катакомбной общины, не признававшей Московской патриархии и советской власти, куда входила его мать и где он получил с детства очень крепкие нравственные основы, приведшие его к скрытому конфликту с патриархией в зрелые годы. Я сталкивался с такой ненавистью к убитому среди священства РПЦ, что не удивлюсь, если смерть протоиерея была связана с церковными кругами. Остатки обновленческого клира создавали тогда на Калитниковском кладбище особую атмосферу какой-то нецерковной балаганности. Это было балаганное православие, и священники и старостат относились ко всему формально, все время что-то ели и жевали, все время пили кагор и закусывали. В храме практически не было подсобок, поэтому церковники питались прямо в храме, на втором этаже вечно готовили что-то мясное или рыбное с чесноком и луком, и церковь пахла добротной пищей. Был и хор из старушек и бывших актрис, но они не задерживались в церкви и быстро уходили домой.
Вокруг церкви было огромное кладбище с очень частым лабиринтом могил с железными решетками. Осенью и весной на кладбище с птичьего рынка забредали пьяницы, бродяги и спившиеся проститутки. Они пьянствовали на могилах и там засыпали. Ночью, проснувшись от холода, они пытались выбраться из лабиринта могил и иногда застревали между решетками. И тогда страшно орали и выли. Им подвывали бродячие собаки. Возникала жуткая какофония. Для непривычного человека ночью на кладбище было довольно жутковато, с разных сторон раздавался человечий и собачий вой, перемежающийся матом. В храме были ночные сторожихи, пожилые женщины. Они в ужасе крестились и боялись выходить. Некоторые бродяги так и замерзали на могилах, а один из них распорол живот на острых наконечниках могильной ограды и умер, истекая кровью. От птичьего рынка к кладбищу вела старая аллея. По воскресеньям вдоль нее стояли трясущиеся алкоголики и продавали краденых со всей Москвы породистых собак, которые надрывались от многособачества и незнакомого места. Каких тут только не было пород: доги, пойнтеры, сеттеры, полукровки и просто дворняжки. Непроданных собак алкоголики бросали, и они жили на кладбище, объединяясь в большие довольно опасные стаи, бросавшиеся на прохожих. Меня животные всегда любили, и я, проходя по кладбищу ночью, подкармливал собак баранками и конфетами с кануна (канун – поминальный столик с свечами и поминальной пищей), которые запасал заранее. Одна из сторожих, живших неподалеку от кладбища, рассказывала мне ужасающие истории из времен ее довоенного детства. Она и все жители соседних с кладбищем домов видели из окон, как во рвы вокруг кладбища чекисты свозили огромное количество мертвых голых мужских и женских тел. Подъезжала хлебная, обитая изнутри оцинкованным железом машина, выходило двое чекистов в кожаных черных фартуках и перчатках и специальными крючьями, чтобы не замараться, зацепляли трупы и стаскивали их в ямы. Местные могильщики присыпали трупы землей. Иногда в день приезжало пять-шесть хлебных машин-труповозок. «И всё молодые и такие гожие тела были, особенно женщины – одни красотки, – рассказывала старушка. – Лет пятнадцать возили их, почти до сорокового года, тышши тут лежат. У нас несколько поколений жильцов под эту трупарню выросло». »
(продолжение)
«Алексей Смирнов
КАЛИТНИКОВСКОЕ КЛАДБИЩЕ
В зимний сезон 1962-1963 гг. я заканчивал графический факультет Московского Суриковского института и писал для себя большие жанровые картины из быта московских чудовищ. В Суриковском институте я учился в мастерской Евгения Адольфовича Кибрика – здорового мощного еврея, который в молодости профессионально занимался боксом, но ему больше приглянулась карьера художника. Отец Кибрика жил в маленьком южном городке Малороссии, скупал у селян хлеб, но потом прогорел, доверяя людям по старой памяти деньги без расписок на слово. Кибрик уехал из своего городка в Петроград, поступил в Академию художеств в мастерскую Филонова и стал его самым талантливым учеником. Потом он разочаровался в Филонове и сжег все свои прекрасные работы, уцелело только несколько рисунков. Бросив филоновщину, он начал подражать мирискусникам, Босху, Брейгелю и в свете своих подражаний сделал очень хорошие иллюстрации к «Кола Брюньону» Ромена Роллана, которые тому очень понравились. Так Кибрик попал в фавор, был представлен Горькому, бывал у него и потом вышел в академики. Был он подлинный демократ, здоровяк и человек очень хороший. Он потом ударился в ленинскую тему, делал литографии с Лениным и Сталиным. Две его литографии вошли в хрестоматию: Ленин провозглашает «Есть такая партия!» и Ленин несет бревно на первом субботнике в Кремле. Став официозом, Кибрик выбился из страшной нужды. В двадцатые годы он делал в аптеках надписи на бутылках с лекарствами. Его лучшего друга по мастерской Филонова Митю такая жизнь довела до чахотки и смерти, а Кибрика спасло железное здоровье. Но с тех пор Кибрик говорил только о деньгах и о том, что теперь советская власть финансирует искусство, а в двадцатые годы художники ходили голодные. Внешне он был похож на пожилого американского бизнесмена., как их тогда изображал в «Крокодиле» уцелевший от расстрела родной брат Михаила Кольцова Борис Ефимов. И Кибрик, и Ефимов – оба евреи, оба мэтры, но как они различны! Кибрик – душа-человек, а Борис Ефимов – ядовитый красный змей. Кибрик ни в чем не замарался, а Ефимов причастен ко многим нехорошим красным делам и тайнам. Почти столетний Ефимов по сей день здравствует. Крупный, мощный, с большим выпуклым лбом и горбатым носом в роговых очках, всегда обычно потный Кибрик, сняв пиджак и оставшись в рубашке с подтяжками, обучал нас так: садился за наш мольберт и исправлял конструкцию фигуры, абсолютно безжалостно относясь к карандашной красоте рисунка.
У Кибрика был приятель Борис Александрович Дегтярев. Он вел параллельную мастерскую книжной графики. Дегтярев был образчиком всяческой мерзостности и гнилостности. Дегтярев был среднего роста, с усиками, без подбородка, и был похож на пожилого жеманного сутенера. Дегтярев был из офицерской дворянской семьи, его отец-полковник дружил с моим генералом-прадедом и они по ночам на Никольской часто играли в карты. Прадед был выдающийся картежник и как артиллерист-математик любил создавать особые карточные схемы и системы. Полковник Дегтярев воевал у Деникина и Врангеля, потом перебрался с семьей в Москву, у него была жена и два сына, и он как-то уцелел и умер своей смертью, что было само по себе удивительно. Борис Дегтярев учился с моим отцом во ВХУТЕМАСе и в частной студии Кардовского, научился там неплохо рисовать и делать технически очень тонкие карандашные миниатюры в духе Сомова. Был он законченным педерастом, но в молодости из соображений карьеры сошелся с еврейкой – редактором Детгиза мадам Содомской. Я в своих жизненных зигзагах однажды попал в гости к ее довольно красивой полной дочери. У нее была комната в коммуналке. Под кроватью ее ложа лежали работы Кибрика и Дегтярева с их надписями, подаренные ее уже тогда покойной матери. От отца я знал, что Дегтярев долго жил с этой еврейской дамой, потом ее подсидел и пролез на ее место. Из Детгиза Дегтярев сделал выдающуюся кормушку, где подъедался целый ряд близких ему авторов, в том числе и Кибрик. Так что дружба Кибрика с Дегтяревым носила сугубо прагматический характер. Интересно, что Дегтярев сделал свою карьеру тоже через Горького. Он сделал иллюстрации к ранним рассказам пролетарского классика, где изобразил какого-то субъекта со свиньей. Горький увидел это изображение и заплакал – так был похож человек со свиньей на реальный прототип. Помог Дегтяреву и слепой красный юрод Островский, тоже заплакавший, когда он пальцами нащупал на обложке своей книги рельефный штык. Обложку делал Дегтярев. У Дегтярева учился знаменитый ныне певец гнусных советских коммуналок и принудительно изготовленных стенгазет Илья Кабаков, долгие годы кормившийся детскими книжками. Дегтярев вечно путался со своими шоферами, наглыми откормленными педерастами, и приводил в свою мастерскую позировать педиков-натурщиков – надушенных, завитых и с перламутровым педикюром. Детгиз испокон века помещался в доходном доме на Лубянской площади прямо напротив зловещего куба КГБ.
В этом же доме у Дегтярева была квартира. Родня у Дегтярева издавна работала в НКВД и, наверное, открытый древнеримский образ жизни Боба (кликуха Дегтярева) как-то обогревался этой мощной организацией. Брат Боба Василий Александрович был композитором, он был женат на своей красивой темноглазой двоюродной сестре и был наследником русского симфонизма. Я довольно близко знал его семейство и, в отличие от своего брата, это были очень консервативные и очень достойные люди, вполне нормальной сексуальной ориентации. От них я знаю любопытную деталь одной эвакуации их семьи от красных. Белый полковник с женой и двумя мальчиками хочет посадить семью в переполненный товарный поезд, красные уже в городе. Их не сажают, белые солдаты не хотят подвинуться. Полковник срывает с солдата винтовку и приставляет к груди солдата на подножке. Те с неохотой их пропускают. На примере семьи Дегтяревых видно, как бывшие люди приспосабливались жить при большевиках. Та же Любочка Орлова, дочь помещика, путалась с иностранцами, таскалась за валюту по кабакам. Взяли ее в кино снимать только потому, что у нее были импортные шмотки, заработанные своим телом. В общем, так называемая советская культура возникла из подлости, желания выжить, приспособляемости и из сломанных талантов. Кто половчее, кто поподлее, тот и выживал и занимал место под беспощадным красным солнцем. У Боба Дегтярева в мастерской царил пидерский стиль нежного воздушного рисунка, женских обнаженных моделей туда вообще не приглашали. Из мужских отбирали жирненьких среднего роста мужичков без ярко выраженной мускулатуры. Детгиз был заповедником графической педерастии. Все эти цари Салтаны, золотые рыбки, Дюймовочки отдавали конфетным пидерским привкусом. Среди советской художественной интеллигенции в этом особом придворном холуйском мирке были такие заповедники пидерства: в Детгизе, в Большом балете и его школе, на «Мосфильме», в некоторых театрах, а также в русской православной церкви, где КГБ поощрял иерархов сожительствовать с келейниками – легче вербовать в агенты, пристегивая цепь доносительства к гениталиям. Периодически по Москве проносились слухи о международных съездах передастов и о тех деятелях культуры, которые являются старейшинами в закрытых цехах общин гомиков. При горбачевской перестройке и при ельцинской демократии эти подпольные явления проросли и расцвели, как мухоморы, пышным цветом. Хотя для России это все-таки чисто импортная экзотика, и праздничные шествия под музыку педерастов и лесбиянок по нынешней полуголодной Москве вряд ли возможны. Дегтярев очень любил Обри Бердслея, Оскара Уайльда, нашего чахлого Костеньку Сомова с его пенисами в кружевных оборочках. Увлекался он и современными западными писателями типа Жана Жене. Близкий его родственник долго работал на Лубянке в тамошней закрытой библиотеке и носил оттуда запретные издания. Баловался Дегтярев и левыми западными писателями.
Я помню, как он разрешил делать диплом Кириллу Соколову по роману Эльзы Триоле чуть в левоватом французском духе. Сейчас Кирилл Соколов живет в Англии и делает там мрачные литографии. Но вот с художником Виталием Соповым, здоровенным громилой, бывшим сотрудником милиции, потом переменившим фамилию на Линицкого и ставшим ныне монахом, у Дегтярева вышел конфликт. Он долго не хотел его выпускать на диплом за религиозные линогравюры к «Братьям Карамазовым». А про Кибрика и говорить нечего. Он ужасно до смерти всего боялся и, как многие максималисты двадцатых годов (а он был таким), потом круто переменился и стал столпом соцреализма. Кибрик заставлял студентов, и особенно дипломников, рисовать советских красномордых рабочих, любимым его учеником стал Попков. Он иногда приходил по старой памяти в мастерскую со своей женой Кларой. Попков рисовал в московском суровом стиле жуткие синюшные хари рабочих. Был тогда в Москве такой грубый зловещий стиль: Обросов, Салахов, братья Никоновы, Попков. В это время писал свою «Братскую ГЭС» Евтушенко, и все ждали, что наступит эпоха суровой пролетарской правды и всеобщего равенства. Как же, дождались! Попков красиво по-русски и умер: напился пьяным и стал ломиться в такси, где сидел инкассатор. Инкассатор был тоже пьян и застрелил наповал Попкова. В это время всячески восхвалялся ВХУТЕМАС, левачество, жуткое рыло Маяковского с жеваной папиросой висело во многих квартирах. Под Маяковского явно косил бородавчатый, как жаба, Роберт Рождественский. Наш графический факультет размещался в старом здании на Мясницкой, где когда-то был школа живописи, а потом ВХУТЕМАС. Все здание занимали физики, а мы только один коридор. В соседней мастерской плаката, где когда-то была мастерская Фаворского, случайно размуровали стенной шкаф с папками гравюр и рисунков Фалька, Фаворского, Павлинова. Студенты их растащили. Мне тоже досталось несколько литографий Фалька, Рождественского и Куприна: пейзажи с кубами домов и круглыми, как женские бедра, кустами. Так сказать, русский сезаннизм. Я сам тогда из протеста против соцреалистической тугомотины увлекался Сезанном. Сезаннизм – это затягивающее эпигонство, вроде наркомании и курения. Мэтр, упрощая природу, придумал гениальную формулу для бездарей-эпигонов. Под Сезанна легко стилизовать любую тугомотину, и вся Центральная и Восточная Европа ему целый век подражала, заикаясь по-сезанньему. Кибрик заставил меня делать диплом из огромных линогравюр, изображавших северные порты: Мурманск, Архангельск, где я бывал. Эти северные порты, склады мокрой черной древесины поражали меня бесхозной мрачностью, угрюмыми отрешенно-окостенелыми мордами пьяных рабочих и матросни, наглым похабством тамошних девок. Мрачнейший, угрюмейший край. Мрачные и угрюмые гравюры я и нарезал, чтобы получить этот распроклятый диплом, который мне совершенно не пригодился в жизни, так как официальной карьеры я не захотел делать. В эту дипломную зиму у меня была отдушина – мне предложили отреставрировать Храм на птичке, то есть около птичьего рынка на Калитниковском кладбище. Храм никогда не закрывался, это было позднеклассическое сооружение с куполом школы Матвея Казакова и с пристройкой и колокольней середины девятнадцатого века. Внутри храм был закопченный и грязный. Командовал в храме старый церковный жулик Василий Васильевич. Духовенство там было своеобразное: настоятель – бывший обновленец, рыхлый рослый грузный симпатичный старик-пьяница, протодьякон отец Александр, сын обновленческого митрополита Александра Введенского, и молодой батюшка – еврей-выкрест со шрамом от бритвы на цветущем лице. Выкрест-священник суетился, бегал, шустро крестил младенцев и отпевал покойников. Настоятель пил кагор и служил надтреснуто, хрипло, не спеша.
А сын митрополита Введенского весь год сидел на бюллетене и приходил служить только на большие праздники. Служил он прекрасно, голосом и актерским умением Бог его не обидел. Он кончил Духовную академию, был женат на роскошной блондинке в бриллиантах, ездил на своей машине, но был, как многие восточные люди, с ленцой. Внешность он имел жгучую, армянско-еврейскую, как его знаменитый отец. Псевдомитрополит, презревший все традиции православия, взял себе в жены особо страстную темную пролетарскую блондинку из бедной семьи, которая должна была удовлетворять его ужасную похоть. После смерти митрополита с его вдовою жил один одесский церковный жулик, в прошлом сиделый мошенник, которого я знал и который рассказывал о чудовищной похотливости ересиарха и о постельных привычках вдовы, так как ряд лет исправно нес при ней половую трудовую вахту. За это вдова устроила его работать в патриархию, в близкие люди к патриарху Алексию I (Симанскому), что доказывает близость Московской патриархии и обновленческой ереси через общее лубянское начальство, которому они все исправно служили. Патриарх Алексий I (Симанский), будучи архимандритом, одно время сам был в обновленческой ереси. Псевдомитрополит Введенский был культурным человеком, мог, как адвокат, часами красноречиво говорить на любую тему, любил классическую музыку, ходил в консерваторию, собирал старинную европейскую живопись, имел в Сокольниках особняк и из-за своей похотливости сожительствовал с пролетарской кошечкой. У его жены был вид кошечки-блондинки. Я эту пару однажды видел в консерватории. Такой чуть татарский тип, похожий на французских кинозвезд. Среди русских темных пролетарок попадаются такие неутомимые, как моторы, труженицы любви, ранее составлявшие кадровую основу публичных домов. Сейчас, когда блатные «пацаны» и русские проститутки хлынули на Запад, это стало общеизвестным фактом. Все они красятся в блондинок и зовутся Наташами. Псевдомитрополит также участвовал в диспутах с Луначарским в Политехническом музее, выступая на стороне Бога. За Введенским пошла масса духовенства, среди них и будущий патриарх, тогда митрополит, Сергий Страгородский, подписавший печально знаменитую декларацию 1927 года о плотном сотрудничестве Московской патриархии с ВКПб, ОГПУ, НКВД и прочей красной сволочью. Роль обновленческой ереси в отдалении Московской патриархии от дореволюционной православной жизни огромна. Так, нужна большая объективная монография об обновленчестве с привлечением источников из архивов ОГПУ и КГБ.
В свое время князь Перигор Талейран, в молодости епископ Отенский, преподнес Конвенту огромный подарок, не имея на то права, он предложил государству конфисковать церковные земли. Обновленческая ересь первая предложила сотрудничество церкви с большевиками, а потом уже за ней потянулась Сергианская Московская патриархия. Фактическое современное православие Московской патриархии наследует не старой русской церкви, а обновленческой ереси, причем большинство обновленческих священников и иерархов перешло потом в подчинение Московской патриархии. Около алтаря Калитниковской церкви под гранитным памятником в виде черной усеченной круглой колонны, перехваченной кубом, был погребен и сам ересиарх лжемитрополит Александр Введенский. Как мне говорили, Калитниковский храм был последним оплотом обновленчества в Москве. Сам дух обновленчества витал в этом храме, и недаром там служил сын ересиарха. В основе обновленчества, если рассматривать его дореволюционные зачатки (так называемое петроградское живоцерковничество), лежал русский протестантизм, то есть желание реформировать православие и пересмотреть его византийские корни и традиции. И сейчас в современной Москве есть целое движение, которое старается протестантизировать и несколько осовременить православие Московской патриархии. Это движение возглавляет священник Александр Борисов, служащий в храме во дворе ресторана «Арагви», и священник Георгий Кочетков, служащий в храме на Сретенке. С отцом Георгием я знаком, беседовал с ним.. Это прогрессивный священник, умело работающий с людьми. На обоих пастырей Московская патриархия выливает в своей прессе ушаты помоев, не брезгуя откровенной черной клеветой. Паства отца Георгия – московская либеральная интеллигенция, в какой-то степени отец Георгий заполнил ту нишу православия, которую раньше занимал убиенный протоиерей Александр Мень. Но эрудиции покойника отец Георгий не имеет, он берет другим, создав живую молодежную общину, где люди, постоянно общаясь, помогают друг другу выжить в наше трудное время. В те дни, когда я пишу эти воспоминания, пришла скорбная весть, что общину отца Георгия Московская патриархия разогнала, а ему самому служить вообще запретили. Протоиерей Александр Мень вышел из подпольной катакомбной общины, не признававшей Московской патриархии и советской власти, куда входила его мать и где он получил с детства очень крепкие нравственные основы, приведшие его к скрытому конфликту с патриархией в зрелые годы. Я сталкивался с такой ненавистью к убитому среди священства РПЦ, что не удивлюсь, если смерть протоиерея была связана с церковными кругами. Остатки обновленческого клира создавали тогда на Калитниковском кладбище особую атмосферу какой-то нецерковной балаганности. Это было балаганное православие, и священники и старостат относились ко всему формально, все время что-то ели и жевали, все время пили кагор и закусывали. В храме практически не было подсобок, поэтому церковники питались прямо в храме, на втором этаже вечно готовили что-то мясное или рыбное с чесноком и луком, и церковь пахла добротной пищей. Был и хор из старушек и бывших актрис, но они не задерживались в церкви и быстро уходили домой.
Вокруг церкви было огромное кладбище с очень частым лабиринтом могил с железными решетками. Осенью и весной на кладбище с птичьего рынка забредали пьяницы, бродяги и спившиеся проститутки. Они пьянствовали на могилах и там засыпали. Ночью, проснувшись от холода, они пытались выбраться из лабиринта могил и иногда застревали между решетками. И тогда страшно орали и выли. Им подвывали бродячие собаки. Возникала жуткая какофония. Для непривычного человека ночью на кладбище было довольно жутковато, с разных сторон раздавался человечий и собачий вой, перемежающийся матом. В храме были ночные сторожихи, пожилые женщины. Они в ужасе крестились и боялись выходить. Некоторые бродяги так и замерзали на могилах, а один из них распорол живот на острых наконечниках могильной ограды и умер, истекая кровью. От птичьего рынка к кладбищу вела старая аллея. По воскресеньям вдоль нее стояли трясущиеся алкоголики и продавали краденых со всей Москвы породистых собак, которые надрывались от многособачества и незнакомого места. Каких тут только не было пород: доги, пойнтеры, сеттеры, полукровки и просто дворняжки. Непроданных собак алкоголики бросали, и они жили на кладбище, объединяясь в большие довольно опасные стаи, бросавшиеся на прохожих. Меня животные всегда любили, и я, проходя по кладбищу ночью, подкармливал собак баранками и конфетами с кануна (канун – поминальный столик с свечами и поминальной пищей), которые запасал заранее. Одна из сторожих, живших неподалеку от кладбища, рассказывала мне ужасающие истории из времен ее довоенного детства. Она и все жители соседних с кладбищем домов видели из окон, как во рвы вокруг кладбища чекисты свозили огромное количество мертвых голых мужских и женских тел. Подъезжала хлебная, обитая изнутри оцинкованным железом машина, выходило двое чекистов в кожаных черных фартуках и перчатках и специальными крючьями, чтобы не замараться, зацепляли трупы и стаскивали их в ямы. Местные могильщики присыпали трупы землей. Иногда в день приезжало пять-шесть хлебных машин-труповозок. «И всё молодые и такие гожие тела были, особенно женщины – одни красотки, – рассказывала старушка. – Лет пятнадцать возили их, почти до сорокового года, тышши тут лежат. У нас несколько поколений жильцов под эту трупарню выросло». »
(продолжение)