Люблю этого философа, хотя не во всем и не всегда, но все-таки. Попались очень живые и - как бы это сказать - характерные для тех времен и того типа людей мемуары Евгении Казимировны Герцык о всяких деятелях серебрянного века, в том числе и о Шестове. Много личных нестандартных суждений, мне это понравилось. А тут просто биографическая зарисовка, но это тоже ведь часть целого:
Или вот еще:
Зачиталась, в общем.
"Как-то зимою 16-го -- 17-го года мы снова собрались у него -- среди знакомых писательских лиц красивый тонкий юноша в военной форме. Сын Сережа. Весь вечер я только и следила за влюбленными взглядами, которыми обменивались отец с сыном. И этот звонкий, срывающийся юношеский голос среди всех до скуки знакомых. Не знаю, что он говорил. Что-то смелое, прямое. Все равно, что.
Дней через десять в нашем кружке телефонная тревога: один звонит другому, третьему, тот опять первому... В трубку невнятно, спотыкающимся от волнения голосом Гершензон нам: "Вы слышали? Сережа Шестов... Да, верно ли?.. Кто сказал? Убит... А он -- что?" Он -- ничего. К нему телефона нет, да разве об этом позвонишь? Прислуга открыв дверь в Плющихинском особняке, кому-то из друзей сказала: "Лев Исаакиевича дома нету". -- Анна Елеазаровна? и ее нету. Через день -- опять -- нету. Мы с сестрой, мучаясь, писали ему письмо. Не знаю, сколько времени прошло -- в один солнечный, по-весеннему каплющий день -- он сам. В привычной своей плоской барашковой шапочке, и лицо, давно ставшее дорогим -- все то же. Не потому ли, что скорбь уж провела раз навсегда все борозды -- глубже нельзя, горше нельзя... Несколько простых слов о Сереже -- с себе ничего -- а потом о другом, но, ах, с каким трудом ворочая ненужные камни идей.
Мы расстались в мае 17 года. До осени. Накануне моего отъезда в Крым, я ехала с ним в трамвае. Мы говорили. Хлынувшая солдатская волна разделила нас. Меня столкнули. Он остался и издали, кивнув мне из двинувшегося вагона, прокричал: "Мы договорим". Мы не договорили."
Или вот еще:
"Вернувшись с прогулки мы обедали за общим табльдотом. Среди других блюд нам подали обычное во французской кухне pigeons. Шестов отказался, и ко мне со своей милой улыбкой: "Я не ем голубя". В тот период он зачитывался библией. Весь был напитан ею. Раз даже пошел провожать меня на вокзал в Coppet с огромной книгой под мышкой (в его руках она казалась еврейским пятикнижием), чтобы что-то дочитать. Это было в первый день Пасхи. Не столько от благочестия, как от переполнявшей меня радости, я поехала к заутрене в русскую церковь в Женеве. Заутреня, ночная литургия -- ранним утром, я заспешила домой к брату. Заехала на час в Coppet. Лев Исаакович обрадовался моему неожиданному раннему приходу. Уговаривал остаться и отправиться, наконец, по соседству в Ферней, в места Вольтера. Я отказалась. Он поддразнивал, говоря, что я боюсь кощунства -- Вольтер в такой день! И вдруг с внезапной серьезностью сказал, что недаром это соседство, что его, Шестова, дело -- навсегда обличить Вольтерову мысль, ползучую, хихикающую. Так странно прозвучали эти слова у Шестова, обычно не склонного к символизации или к провозглашению какой-то своей задачи!"
Зачиталась, в общем.